сердце
Георгий Сергеевич Эфрон, он же и Мур, в своем дневнике:
«Тем не менее есть вещь, в которой я определенно уверен: это что настанут для меня когда-нибудь хорошие денечки и что у меня будут женщины... больше, чем у других. Это – здорово, и я в этом абсолютно убежден.» «... а мать все говорит, что буду с ней гулять в лесу. Представляю себе: жара, кишащий народом лес, и я иду с мамой... Ха! Смешно... Впрочем, надеюсь на то, что у мамы будут в это время переводы (нужно же деньги зарабатывать) и у меня будет сравнительная свобода (но как ее употребить? Впрочем, там видно будет...)»
«Сказал что-то о формализме. Между нами говоря, он совершенно прав, и, конечно, я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери – совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью. Вообще я думаю, что книга стихов или поэм – просто не выйдет. И нечего на Зелинского обижаться, он по-другому не мог написать рецензию. Но нужно сказать к чести матери, что она совершенно не хотела выпускать такой книги, и хочет только переводить.»
«Я отлично знал, что через некоторое время мать начнет беспокоиться о будущем и т.д. Она мне говорит: «Лежачего не бьют», просит помочь. Но я решительно на эту тему умываю руки.»
Накануне самоубийства матери: «Как мне кажется, это должна быть очень грязная работа. Мать – как вертушка: совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Чистополь. Она пробует добиться от меня «решающего слова», но я отказываюсь это «решающее слово» произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня. Когда мы уезжали из Москвы, я махнул рукой на все и предоставил полностью матери право veto и т.д. Пусть разбирается сама. Сейчас она пошла подробнее узнать об этом совхозе. Она хочет, чтобы я работал тоже в совхозе. Но я хочу схитрить. По правде сказать, грязная работа в совхозе – особенно под дождем, летом это еще ничего – мне не улыбается. В случае, если эта работа в совхозе наладится, я хочу убедить мать, чтобы я смог ходить в школу. Пусть ей будет трудно, но я считаю, что это невозможно – нет. Себе дороже. Предпочитаю учиться, чем копаться в земле с огурцами. <…> В конце концов, мать поступила против меня, увезя меня из Москвы. Она трубит о своей любви ко мне, которая ее толкнула на это. Пусть докажет на деле, насколько она понимает, что мне больше всего нужно. Во всех романах и историях, во всех автобиографиях родители из кожи вон лезли, чтобы обеспечить образование своих отпрысков. Пусть и мать так делает. <…> Самые ужасные, самые худшие дни моей жизни я переживаю именно здесь, в этой глуши, куда меня затянула мамина глупость и несообразительность, безволие. <…> Мое пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное – все время меняющиеся решения матери, это ужасно. И все-таки я надеюсь добиться школы. Стоит ли этого добиваться? По–моему, стоит.»
Сентябрь 1941: «Льет дождь. Думаю купить сапоги. Грязь страшная. Страшно все надоело. Что сейчас бы делал с мамой? По существу, она совершенно правильно поступила – дальше было бы позорное существование».
Ну и, конечно же (пишет, эвакуируясь из Москвы в Ташкент, ноябрь 1941): "Хотя мне кажется, что не только от Советов все эти непорядки, вся эта грязь. Весь этот страшный ужас. Все эти несчастья идут из глубокой русской сущности. Виновата Россия, виноват русский народ, со всеми его привычками... Мне же на все это решительно наплевать, лишь бы самому хорошо устроиться".
«<...> Проституция во Франции изящнее все-таки. Узбекская публика симпатичнее русской. Пьяные узбеки симпатичнее пьяных русских. Пьяный русский обязательно полезет драться, а узбек ограничится горланством»
Хотя нужно помнить, что это пишет человек, выросший во Франции, который через три года за Россию погиб -- правда, по призыву, которому отчаянно сопротивлялся, но всё-таки.
«Сегодня окончательно выяснилось, что в колхоз я не поеду – по медицинскому освидетельствованию оказалось, что у меня слишком маленькое сердце – по отношению к общим пропорциям; примерно раза в два меньше, чем следует».Так и напрашивается сказать, что так оно и было -- если не в физическом смысле, то в метафорическом. Конечно, на самом деле всё куда сложнее (нужно читать, конечно, всё и -- в контексте), но всё-таки, прости Господи! так сказать очень хочется. Подробное изложение дневника Мура см.: том 1, том 2-1, том 2-2.
«Тем не менее есть вещь, в которой я определенно уверен: это что настанут для меня когда-нибудь хорошие денечки и что у меня будут женщины... больше, чем у других. Это – здорово, и я в этом абсолютно убежден.» «... а мать все говорит, что буду с ней гулять в лесу. Представляю себе: жара, кишащий народом лес, и я иду с мамой... Ха! Смешно... Впрочем, надеюсь на то, что у мамы будут в это время переводы (нужно же деньги зарабатывать) и у меня будет сравнительная свобода (но как ее употребить? Впрочем, там видно будет...)»
«Сказал что-то о формализме. Между нами говоря, он совершенно прав, и, конечно, я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери – совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью. Вообще я думаю, что книга стихов или поэм – просто не выйдет. И нечего на Зелинского обижаться, он по-другому не мог написать рецензию. Но нужно сказать к чести матери, что она совершенно не хотела выпускать такой книги, и хочет только переводить.»
«Я отлично знал, что через некоторое время мать начнет беспокоиться о будущем и т.д. Она мне говорит: «Лежачего не бьют», просит помочь. Но я решительно на эту тему умываю руки.»
Накануне самоубийства матери: «Как мне кажется, это должна быть очень грязная работа. Мать – как вертушка: совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Чистополь. Она пробует добиться от меня «решающего слова», но я отказываюсь это «решающее слово» произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня. Когда мы уезжали из Москвы, я махнул рукой на все и предоставил полностью матери право veto и т.д. Пусть разбирается сама. Сейчас она пошла подробнее узнать об этом совхозе. Она хочет, чтобы я работал тоже в совхозе. Но я хочу схитрить. По правде сказать, грязная работа в совхозе – особенно под дождем, летом это еще ничего – мне не улыбается. В случае, если эта работа в совхозе наладится, я хочу убедить мать, чтобы я смог ходить в школу. Пусть ей будет трудно, но я считаю, что это невозможно – нет. Себе дороже. Предпочитаю учиться, чем копаться в земле с огурцами. <…> В конце концов, мать поступила против меня, увезя меня из Москвы. Она трубит о своей любви ко мне, которая ее толкнула на это. Пусть докажет на деле, насколько она понимает, что мне больше всего нужно. Во всех романах и историях, во всех автобиографиях родители из кожи вон лезли, чтобы обеспечить образование своих отпрысков. Пусть и мать так делает. <…> Самые ужасные, самые худшие дни моей жизни я переживаю именно здесь, в этой глуши, куда меня затянула мамина глупость и несообразительность, безволие. <…> Мое пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное – все время меняющиеся решения матери, это ужасно. И все-таки я надеюсь добиться школы. Стоит ли этого добиваться? По–моему, стоит.»
Сентябрь 1941: «Льет дождь. Думаю купить сапоги. Грязь страшная. Страшно все надоело. Что сейчас бы делал с мамой? По существу, она совершенно правильно поступила – дальше было бы позорное существование».
Ну и, конечно же (пишет, эвакуируясь из Москвы в Ташкент, ноябрь 1941): "Хотя мне кажется, что не только от Советов все эти непорядки, вся эта грязь. Весь этот страшный ужас. Все эти несчастья идут из глубокой русской сущности. Виновата Россия, виноват русский народ, со всеми его привычками... Мне же на все это решительно наплевать, лишь бы самому хорошо устроиться".
«<...> Проституция во Франции изящнее все-таки. Узбекская публика симпатичнее русской. Пьяные узбеки симпатичнее пьяных русских. Пьяный русский обязательно полезет драться, а узбек ограничится горланством»
Хотя нужно помнить, что это пишет человек, выросший во Франции, который через три года за Россию погиб -- правда, по призыву, которому отчаянно сопротивлялся, но всё-таки.
